Друже Дан (письма о Марианне Веревкиной)

Друже Дан!

Моя работа закончена: результаты поездки в Аскону в последних числах мая изложены.
Вернувшись домой, обнаружила скопившуюся за неделю корреспонденцию, хотя дочь наведывалась полить растения, и часть почты лежала на столе.
Начала с объемистого конверта: проспекты, зазывающие в недолгие путешествия, начиная с осени. И еще один объемистый – очередной номер журнала, которого подписчиком являюсь исключительно из-за интереса – что и как там пишут, где меня давно нет, но предмет, которому посвящены основные статьи, «подшит» к моему естеству, как раньше подшивали бумаги во всех канцеляриях.

Все, что моя память, не скупясь, выдает подробно, в цвете, со всякими запахами, все-таки нельзя брать на веру: прожитая жизнь так или иначе плеснёт из переполненного чрева чем-то совсем иной закваски, а кажется – все так и было.

В журнале оказались воспоминания твоего дяди; конечно, тут же и присела под лампу, чтобы их проглотить. Уже со второго абзаца знала, как развернется его повествование – точно в мою сторону – того времени, которое он прожил в Мюнхене и не раз заглядывал в «розовый салон» Мариамны Владимировны Веревкиной («на встречу» с которой я отправилась в Аскону).
Дочитав до последней строки и взглянув на ель, слева от моего окна, вдруг увидела воочию всю панораму – от конца мая до сего момента. Просветлела. Как все неожиданно сцепилось, точно притянулось магнитом, придерживающим твою фотографию, на стенке металлического cabinet в моем бюро.

На одной из улочек Асконы меня прихватил ein Platzregen. Нажала на ручку заржавевшей ажурной калитки и вошла в сад, запущенный (редкость в этих местах), с пересохшим барочным фонтаном посредине. Пробежала несколько шагов и притулилась в нише входной двери в дом, в котором, поозиравшись вокруг, признаков жизни не обнаружила, зато, подставив руки под струи, вдруг отпрянула от неожиданной щедроты памяти, плеснувшей прямо в глаза из того ливня на Петровско-Разумовской аллее, по которой мы с тобой припустились, подыскивая подворотню, фыркая и бранясь на дождь, прервавший разговор. А он был о понт-авенской школе, о возлюбленном тобой Гогене. Не очень вслушиваясь, вверялась своим картинкам этого неведомого уголка земли…
Надобны ли тебе теперь поновления памяти, чтобы восстановить повреждения ее красочного слоя? На этот раз мой черед рассказывать, начну как раз с Поля младшего – Серюзье (видел ты что-то его?), чью судьбу однажды направил Поль Гоген, об искусстве которого младший Поль потом проповедовал целому поколению художников. С группой друзей-единомышленников он основал Nabi. Серюзье занял таким образом роль посредника между Гогеном и дальнейшим развитием направления понт-авенской школы.
Ту же роль избрала Марианна Веревкина (далее М.В.) в кругу своих собратьев по кисти, выделяясь среди них своей эрудицией и способностью теоретика бурлящих вокруг новаторских течений в искусстве, о чем ни без радости прочла у твоего дяди.
Так же, как Серюзье, обучаясь в Академии искусств, М.В. мучилась в среде репинского окружения в поисках новых форм выражения, ее обуревало желание перемен. Подобно Серюзье, за непродолжительное время она прошла путь от академиста до экспрессиониста.
И еще один француз – неподалеку – Луи Анкетен. Уже в 1888 г. художник представил свои работы, использовав клуазонизм, основанный на сочетании жесткой контурной линии и контрастного цвета внутри нее. Он считал, что в художнике «важен только темперамент».
Вот об этоом же у М.В.: «Перед холстом меня охватила страсть; узнает ли кто-нибудь, сколько любви, нежности в каждом моем мазке – уже в мысли о том, что возможно выразить, что человек чувствует» (мой пер.)
М.В. и А.Явленский собирали вышивки, старинные кружева и ткани, народное искусство, увлекались в Murnau старыми баварскими витражами, эмалью.
О том же писал критик, повествуя о работах Анкетена, которым владела «мысль о народном творчестве и японская гравюра.»
Если твой дядя в своем труде не упоминает о французах, влиявших и бальзамирующих душу М.В. (я прочла только эту небольшую статью из журнала; ты, вероятно, получил все его воспоминания в подарок), то добавить могу о Матиссе, которого М.В. и Явленский впервые посетили в 1911 г.
Резюмируя о французах, привожу ее слова: «За несколько лет я нашла путь, которым теперь иду.»

Не знаю, нашла ли я подтверждение волошинской правды о художниках: «Художники – глаза человечества. Они открывают в мире образы, которых никто не видел до них.» Но когда прочла в одном из блокнотиков, лежащих в витрине на выставке М.В. в Асконе ее беглую запись:
«Огромная оранжевая луна катится как неимоверный ком в интенсивно синем. Линия домов обрамляет с двух сторон эту синь и по-детски жесткую рамку.»,
на меня глянула описанная ей картина, точно ее душа присутствовала в ней, оценивая, – стоит ли доверять моему воображению?

До когда-нибудь
Л.

2

Благодарение Вездесущему: ты обнаружился!

Радуюсь, что уже не в постельном режиме, но выползающим на припёки, хотя редкие и скорбные в сентябре.
Столько вопросов! – только зажмуриться от твоего же солнышка.
Ты спрашиваешь, почему Марианна Веревкина?
Вижу твои брови на лбу (в этот миг думаю: кто-то из неизвестных тебе пращуров согрешил с японкой, оставив тебе в наследство сходство с ней: только когда ты изумленно поднимаешь брови).

Я написала очерк о Алексее Явленском, как всегда долго продираясь сквозь труды, о нем написанные, в поисках своего отклика на его творчество. Тогда же набрела на его «Erinnerunge» («Воспоминания») – это был кладезь. Перевела нное число страниц, в радости – наконец узнать о нем от него самого! Хотелось прочесть где-нибудь хоть несколько строк по-русски, чтобы «сверить» его язык с моим переводом. Помог «Балтийский вестник», который напечатал его письма к М.В. Это было, воистину, лучшим подарком за мои труды.
Марианна Владимировна Веревкина не замедлила появиться на той странице «Воспоминаний», где молодой офицер, вместо уже проторенной военной дороги, вдруг резко сворачивает с нее на теряющуюся из вида тропку художника. Но, как говорят австрийцы, он оказался «Glueckspilz»: наставником его стал Илья Репин, а судьбоносным другом – Марианна Веревкина, одна из любимых и дорожимых Репиным учениц.
Из воспоминаний Явленского и писем к М.В., когда он остался в Мюнхене (она уехала к брату в их имение с надеждой отойти от Явленского навсегда), составился некоторый ее образ, довольно неполный и противоречивый. Когда труд мой о Явленском был напечатан, вдруг ощутила какую-то неловкость перед М.В., точно моя недоговоренность отбросила тень на ее светлый образ, и начала поиски пути к ней.

Но прежде, чем перейти к твоему следующему вопросу, «провезу» тебя моим путем в Аскону, потом «прогуляю» по ней.

Сначала подвернулся журнал “Art – Das Kunstmagazin” в мае с.г. и там же сообщение о выставке: «Russische Kuenstler zwischen dem 19. und 20. Jahrhundert. Die fruehen kuenstlerischen Jahre Marianne Werefkins», с него и началась поездка в Аскону – Lago Maggiore.

Эта поездка складывалась как-то сама по себе – помимо меня. Несмотря на достаточно утомительное путешествие: восемь часов до Цюриха и три – до Локарно, вышла из поезда и буквально через пять шагов от платформы – точно ожидавшее одну меня – такси. Оно лихо пронеслось через Локарно, выехало на дорогу; по правую руку – с моей стороны – замедлило у кладбища; сквозь ограду бросился в глаза православный крест, еще один виток в гору и я на месте – у дверей моего отельчика. Этой горой оказалась Monte Verita.

С балкона: пчелки все еще трудятся, возможно, у них на сон грядущий моцион.
Прямо передо мной из-за гор крест-на крест снежный пик. Буйство растительности за оградой садов.
Дело не только в швейцарском перфекционизме, ему подыгрывает природа, причем, с тщанием: чувствует добрые руки, которые ее холят, приглаживают.
Архитектура сегодняшнего дня здесь мало интересна, но как они содержат дома, дворы, гаражи, небольшие фирмы!
Здесь много итальянцев, поэтому на всем налет шик-пшика, наверно, им претит швейцарская речь. Они здесь намного степеннее, умереннее, чем ниже на том же Lago Maggiore, уже у себя дома.

На твой следующий вопрос ответ уже из моей работы.

Возможно, многих идеалистов, просто недовольных миропорядком, даже анархистов, психоаналитиков, литераторов, музыкантов, нахлынувших в Аскону в начале ХХ в., привлекли красоты Ломбардских Альп и в чаше их – Lago Maggiore, но стесненных в средствах, оглушенных войной и революцией в России, художников Явленского и Веревкину, прибило к берегу Асконы их положение: русских в стране, с Россией враждующей – Германией, где они жили с 1896 г.
Война разрушила их трудолюбиво выстроенный в Мюнхене творческий мир и буквально «по пятам грохотала им в след», пока они не добрались в начале в Сан-Пре, а после, переведя там дух, до Асконы. Революция в России не только сделала их в одночасье нищими, но и унесла их близких, лишила надежды увидеть родные пенаты. И только «одна, но пламенная страсть» – творчество помогла выжить и создать то, что без малого через сто лет одаривает нас сегодня и будет одаривать всех после нас.

Красота духа пришла в эти места в начале ХIV в. – монастырь в скале Санта-Катарина-дель-Сассо. До начала его строительства в этом месте бывали лишь пилигримы. Но приблизим историю к времени прибытия сюда наших беженцев, поселившихся у подножья другой вершины – Monte Verita. На ней в 1891 г. тоже был построен монастырь, названный Fraternitas – Братство. В начале прошлого века в монастыре обосновалась колония, установившая свои правила, а именно – «в здоровом теле – здоровый дух»: вегетерианская пища, солнечные ванны днем и «сладкая жизнь» ночью, но самовыражение только этим не ограничивалось: искусство было их основным logo.

О самой работе: мое повествование о М.В. – не исследовательское сочинение, хотя наиболее нужное в нем – ее творчество, но полноты его охвата нет.
Не может оно быть и мемуарным, т.к. М.В. перешла в мир иной до моего преднатального существования.
И все-таки, скорее всего, найденная мной форма ближе к воспоминаниям об этой незабвенной женщине. Возможно, подстегивает пронзительное опустошение от удаляющегося прошлого, как у Ахматовой: «Память о солнце в сердце стареет».

Искусство М.В. не было миражом абстракции: она писала горы, обступившие озеро, рыбаков, которых могла видеть каждый день: для них у нее всегда находилось живое словцо, а их жены и дети оберегали ее от голода, ухаживали за ней, когда она совсем ослабла…
И все же ее искусство было условным реализмом: ее кисть управлялась философским разумом, преобразованным ее сердцем в глубокий трагизм пережитого ею самой и ее поколением.
Реальность искусства М.В., как бы она ни была далека от реального места ею изображенного, связана с ним той жизнью, которой М.В. жила и которая была ею осмыслена и передана в цвете и форме. Особенно это ощущается в событийности жизни города: люди, выходящие из домов на улицу, дети, парами идущие по аллее, фабричные у здания фабрики, рыбаки со снастями и лодками. Зритель практически занимает место посредине – между преображенной реальностью и миром, как таковым. Город, особенно зимний, часто обволакивает пелена грусти. Экспрессия картины неизменно вызывает глубокое сопереживание: забываешь о некоторой театральной декоративности, кулисе, с которыми ассоциируется изображенное, далекое от жизни вокруг, но сила искусства художника дает веру в возможность такого существования.

Ее мир – затаенный, притаившийся, точно человек в нем наблюдает за жизнью, не проявляя никакого в ней участия: отстраненность, отрешенность или пронзительный крик, враждебность всему, но в то же время совершенная покорность.
А там, где есть люди, они трудятся, замерший мир вокруг них просветлён, в нем есть отпечаток судьбы каждого.
Сказочность, особенно горы, их могущество перед малюткой-человеком внизу; они непобедимы – та твердь, которая создалась до нас, пришельцев.
Сказочность, вероятно, оттого, что ситуации сюжета загадочны, их тайна известна только автору, плюс магический цвет – все это дает ошущение сюра («Biergarten», 1907) или никем не населенный «Rote Stadt», 1909 – в обоих этих холстах доминируют сильные красный и синий тона, которые характерны для многих работ М.В. Нередко у нее раздражающе действующие красные или синие голые деревья в сочетании с слегка вытянутыми фигурами людей и в той же диспропорции – архитектуры.
Ее работы околдовывают. Задумываешься о животворности искусственного мира: зная, что так не бывает, отгоняешь от себя это знание.

Откуда взялся этот фантастический стиль? Отовсюду по сусекам. В Аскону М.В. приехала уже признанным экспрессионистом, зацветшим еще в Мюнхене.
Сделав прыжок от передвижников (во времена штудий у Ильи Репина и Иллариона Прянишникова) к западному авангарду, М.В. наполняла свои самые разнообразные сюжетные композиции цветом.
Когда переводишь взгляд с ее «Автопортрета» (1910 г.) на другие картины этого периода, ощущение того, что вот эти горящие красные зрачки прожигали все ими увиденное, поэтому на холсте появилось то, что никто, кроме этих глаз, увидеть не мог.
Вглядываясь в этот портрет, забываешь о ее учителях, о тех влияниях, которые на нее могли оказать соседние с немецкой школой, постоянно присутствующего рядом (до 1922 г.) Ал. Явленского, в которого она, как расплавленную медь из ковша, перелила часть своей души. «Он [Явленский] – творение моей жизни, моя конечная цель, моя пытка.» Для нее сила любви женщины и мужчины была «возрождением к высшей жизни», потому мизальянц с возлюбленным был неизбежен: он чувствовал женщину, она – платоник – наивысшим считала слияние душ, не тел..

Тут я отступаю, чтобы опять не впрыгнуть, как в две веревки из моего детства, в твой «Двойной портрет» на солярии, в тот, что в Японии: ты и я.

Сни лес или воды плеск
Л.
3

Друже Дан, любезный мой оппонент!

От тебя – как от печки – начались мои мысли об искусстве на фоне нашего мира во вне и того, о котором ты рассказывал, – изнутри.
У меня так и осталось сердце, плененное цветом. А ты из своей практики и постижения того, что тебя втягивало, имеешь свои теории, несравненные в простоте твоего пересказа.
Кто может проследить наше путешествие из придумок в реальность? – никто из человеков и незачем.
С М.В. мне посчастливилось в том, что в реальной жизни она так же твердо стояла на посту, отстаивая свои теории, одаривала ими благодарных слушателей. Дар теоретика был ей так же дан, как и ее ястребиное око – во вне и во внутрь.

Родить «Незнакомца» (исповедальный дневник) ей помог инстинкт выживания, иначе как бы она пережила ménage a trios и все остальное с возлюбленным Алексеем: она попросту заслонилась этим «Незнакомцем», которому можно было доверить все, с уверенностью не получить ни единого контраргумента. Четыре года (1901-1904) «Незнакомец» был и ее оружием и щитом, а для нас – ни с чем несравнимый материал о ней самой, о творчестве и ее новаторстве в постижении новых веяний и претворении всего впитанного в ее собственный стиль. (Писался дневник на французском, мне же пришлось в Швейцарии заказать на немецком).

Как бы откровенна М.В. ни была в своем исповедальном повествовании, сделать какое-либо резюме о ее женских достоинствах, я не нахожу в себе права: взгляд мужчины все равно увидит то, чего ни она сама, ни еще менее я, в ней не открыли. Но есть что-то в ее изложении в унисон тебе и мне: «Чтобы себя понять, не надо заглядывать в себя, но смотреть вокруг.» (Думаю, так ты и я жили эту жизнь до того момента, когда заглянуть в себя оказалось необходимым) Далее:
«Я должна закончить одну работу, которую начала с первым вздохом в этом мире, и закончена она будет – с последним. Эта работа – моя жизнь. Еще ребенком я постигла сокровенные законы искусства. Я ужасно много работала, чтобы добиться мастерства. Я ношу в себе идею, которая требует от меня повсеместной жертвы. Мой труд, который уже далеко продвинулся, все-таки еще не закончен. Это огромная работа: звезда нового ренессанса еще не взошла. Я стою на своем посту. Я не допущу, чтобы меня уничтожили.» Какова!!!!!!!!!!
Что-то ты мне расскажешь о своем ренессансе?
На этом посту М.В. простояла до последнего вздоха, ее не затерли мускулистые абстракционисты и присные с ними, она взошла однажды и светит дальше. Если ты видел ее «Автопортрет в матроске», 1893 г., написанный еще репинской ученицей, и тот, о котором я написала выше, ты увидишь в этой женщине стоика, но как не просто им было быть на рубеже Х1Х и ХХ вв.

Начала тебе писать с того, что мой труд окончен, но трудимся-то мы для кого-то.
На твои полотна смотрят то равнодушные, то зачарованные зрители; последние, погружаясь в них, продолжают начатое тобой путешествие в один из неведомых миров.
А как быть мне? Возможно ли увлечь читателя предлагаемым мной видением чьего-то шедевра без его оригинала? При всем моем рвении не могу разместить больше 2-3 иллюстраций – это же самая малость, которая едва ли увлечет даже живописца, не говоря уже о неискушенном читателе. И так всякий раз, когда закончу вещь, съеживаюсь от неизвестности: что я донесла, а что неминуемо расплескалось по дороге?
Как-то надо определиться: я – невидимый повествователь; тот, о ком идет речь, – персонаж или рассказчик и, наконец, – читатель, в чьих руках мы обретаемся, пока он не закончит чтение или не отшвырнет докучливое чтиво на полдороге.
Радость – когда читатель, дойдя с нами до конца, захочет разыскать рассказчика и воочию пережить подаренный ему мир.

Стершийся веревочный мостик, который перекинулся от твоих рассказов о понт-авенской школе к М.В., еще немного должен выдержать: в Бретани Гоген находил «дикое, примитивное». Из его письма: «Когда мои башмаки стучат по этой гранитной земле, я слышу глухой и сильный звук, который я ищу в живописи.» Вероятно, что-то из этого высказывания «ветер» донес до М.В.: ее с Явленским притянула Бретань, они там провели в работе несколько месяцев, и на их холстах «глухой и сильный звук» обосновался надолго.
Не помню из твоих рассказов о мистицизме, но католицизм Эмиля Бернара, филосовствования и спиритизм самого Гогена, особенно глубокая вера Ван Гога, которая из его писем Гогену в Понт-Авен, скорее всего, к чему-то приложилась, – все это имело место быть и через 10-12 лет «перекочевало» в салон М.В. в Мюнхене. И «Синий всадник» свою окраску получил из мистицизма его создателей – Василия Кандинского и Франца Марка. А у М.В. повсюду возникал образ Франциска Ассизского, а свою первую группу споджвижников в Мюнхене она назвала «Братством Святого Луки». Словом, духовное в искусстве и параллельный ему синтетизм композиции, рисунка и цвета – благодатные злаки в отличие от плевел у тех, кого захватывало только расщепление формы и похотливый визг на лужайках пленэра.

Продолжаю тему «священного союза» обоих сердец: М.В. и Явленского. Вот, что она об этом пишет:
«Мне не хватает веры в себя; я думала, что уверенность придет через чужие руки [Явленского], но теперь…Десять лет нельзя выкупить назад, силы уже не те…Возможно ли это: во мне был настоящий художник и я его проглядела? Столько сил в душе и такое бессилие в руках». Ее силы подточил ménage a trios. В 1902 г., когда родился Андреас [сын Явленского и Елены незнакомовой, горничной М.В.], она еще раз почувствовала, что прибрать Явленского к рукам она не сумела и потому должна вернуться к себе самой и утвердиться в искусстве. «Совершенно сознательно я творю иллюзии и мечты, потому я и художник…Я больше мужчина, чем женщина. Одно то, что мне хочется нравится и сочувствие во мне, делает меня женщиной. Я не мужчина, я и не женщина, я есть я» (курсив мой)
В 1905 она пишет: «Явленскому я предоставила все мое сердце, только он единственный и есть моя жизнь».

Не так просто утверждаться рядом с мужчиной, тем более, если ты его возносишь, все ставишь на карту, чтобы он стал известностью, и все-таки я не разделяю те взгляды, которые видят в М.В. одну жертвенность: не того она по своей природе поля ягода. Я это вижу под другим углом: еще у Репина, только начиная придвигаться к Явленскому, М.В. заявила о себе и пользовалась неоспоримым признанием одного из учителей – Н.Н.Ге. Явленский, несмотря на военную выправку, смотрелся рядом с ней еще не оперившимся; то же было и в ее «розовом салоне» на Giselastrasse в Мюнхене: мэтром была она, и это подтверждают не только посетители салона, но сам Явленский в своих письмах М.В., когда он остался в Мюнхене с «семьей», а М.В. поехала в родные места:
в Ковно, в их родовое имение «Благодать». Болезненный процесс привыкания к «семье» она прервала этим путешествием, попросту сбежав от нелегкой ситуации ménage a trios. В 1913 г. Else Lasker-Schueller назвала М.В. «наездницей Синего Всадника». Возможно, это переполнило чашу горечи М.В., она решает окончательно порвать с Явленским и уезжает в Россию.
Кому действительно надо было утверждаться «день и ночь», так это Явленскому: ложность его положения (в обществе Андреас был его племянником), постоянное заискивание перед М.В., отражение ударов, находясь между двух огней, но еще серьезнее – отбиваться от навязываемых М.В. идей, которыми она постоянно должна была влиять на его искусство (она ваяла свою вторую половину, которая должна была считаться с первой – с тем, что было ее собственной данностью). В постель между собой и Явленским М.В. клала изваянную ею самой любовь, которую она назвала искусством, стоявшем выше плоти.
В июне 1914 г. Явленский навещает М.В. в Литве, потом один возвращается в Мюнхен, заехав до того к своим родным: в последний раз видит свою мать.
В конце июля М.В. возвращается в Мюнхен, возможно, чтобы забрать свои вещи. Ее планы разрушает грянувшая война. Все вместе: М.В., Явленский, Елена Незнакомова с сыном Андреасом и ее сестра Мария вынужденно бегут из Германии, где они оказываются personen nongrata, в Швейцарию. Первый привал – St.Prex под Женевой. Пенсия М.В., в связи с войной, сокращается наполовину, после 1917 года она прекращается вообще.

Вернемся в Аскону?
31 мая Ascona.
Здесь совершенно стерается реальность, когда она возникает – бюргерские лица собственников всего здешнего, но ни воздухом, ни духом они владеть не могут, и та беднота – гордая, без крова и хлеба, явившаяся сюда в прошлом веке с немчурой на хвосте, все здесь обновила, заколдовала своим искусством, и по сей день оно являет себя уже в музеях и фондах, продолжая заманивать страждущих и набивать кошельки хозяев этой благостной земли.
С начала ХХ в. Аскона становится стержнем разных проявлений духовности (в центре Monte Verita), особенно сплотятся художники-эмигранты, начиная с 1914 г., завороженные красотой природы вокруг и благодатным климатом.
С 1924-1941 гг. в Museo Communale Асконы организовывались групповые выставки.
Это все информация, вычерпнутая из книжечки об Асконе, а я сижу под подрубленной сенью платанов с черепаховой корой, уставясь на барки, на маленькие яхты. Подстриженная травка, среди нее небрежно разбросаны цветики, слева поотдаль розовый куст. Полдень. Зной. Чувств мало, мыслей и того меньше. И точно: юг – убийца мыслей. Лень. Всякая охота двинуться из-под надежного укрытия зеленого шатра надо мной равна нулю. Все планы на день таят в нависшем над нешелохнувшейся гладью озера мареве зноя. Оцепененье оказывается можно проткнуть носом подъезжающего пароходика: махнуть на нем за извилины береговых холмов, схвативших с обеих сторон озерную ширь в тиски, но где-то там они расступятся, впереди возникнут новые, и так до тех мест, где холмы отступят, уступив плодоносной равнине – итальянских берегов Lago Maggiore.

М.В. нет среди нас 72 года, а я продолжаю думать о ней. Посетила ее место упокоения, уже два раза была на ее выставке, что-то силюсь о ней сказать, словом, она поселилась в мою жизнь, наполнила ее собой, похоже, загостится надолго. Значит, все, что с М.В. связано, вернулось сюда, в Аскону, и через меня «готово вернуться» к тем, кто о ней вспомнит или набредет на мои строки. Т.ч. я думаю, что она никуда не ушла: на время скрылась из глаз, отпрянула – только и всего. Что это за процесс, объяснить не умею: я – только переходник, через который пропускается поток, в нем Марианна Веревкина. Мне бы не хотелось сбиться с ее пути; те, которые копаются в ее стилях и направлениях ее живописи, облегчают себе задачу – не знать М.В. лично; мне как раз хочется «с ней познакомитьс»я, коль скоро она поселилась в моем пространстве. Где гнездится ее образ, пока миг сознания его не оживляет, мне неизвестно.
Ритмы жизни внутри нас связаны с ритмами вокруг: иногда мы отзываемся на музыку, иногда – на произведения искусства. Кому-то удается эти ритмы сберечь от ударов суетности жизни.
Художнику дано эти ритмы прозревать, отзываться на них кистью. Скульптор, например, чувствует ритмы в пальцах: при лепке формы они вплетаются в движения пальцев; эти же ритмы ведут карандаш, мастихин, etc.
Из М.В. выплескивались наружу трагические ритмы, таким образом она преодолевала в себе боль души, просто физическую боль. У нее есть «вихревые» работы: «Вихрь любви», 1919. Страсть, обуявшая человеком, подхвачена вихрем, я бы даже усилила образ – торнадо.

Травма правой руки в самом начале творческого пути могла вызвать разные состояния ее души: во-первых, преодоление боли; во-вторых, страх перед будущим – как чисто женский, так и профессиональный; в-третьих, умение предаваться долгим размышлениям, в частности, об искусстве. Думаю, что Явленский не сразу вызвал в ней уверенность большого таланта, это она открывала в нем постепенно, но привлек ее молодой статный офицер. Их несовместимость очевидна с того момента, когда они оказываются в одном доме, иначе зачем ему было соблазнять ее горничную Елену? Фраза из дневника: «Я люблю только душу. Я равнодушна к телам.» могла быть написана и от отчаяния: она не притягивала Явленского. Решиться уехать с человеком за границу и жить с ним одним домом в 1896 г. могла далеко не каждая женщина, воспитанная в старых аристократических традициях. С другой стороны, далеко за пределами России только и был возможен такой мезальянц: подальше от молвы – на свободу, где ей сразу удалось с помощью взятых с собой кухарки и горничной устроить «русский уголок»: прежде всего в нем собирались ее и Явленского соотечественники. Мощное «энергетическое поле» М.В. втягивало в себя художников, музыкантов, танцоров, меценатов, владельцев галерей, многие из них ощущали ее доминанту. Ее никак нельза представить себе в роли партнерши, выглядывавшей из-за спины партнера: для этого она была слишком представительной и властной фигурой.
«Если он [Явленский] получит мировую известность, тогда оправдается мое здесь пребывание, тогда моя жизнь будет не напрасной» (из ее дневника)
Если верить Игорю Грабарю, то в 1895 г. М.В. «считала себя величайшей бездарностью», на что он добавляет: «Так как слишком много и хорошо понимает».
Уже в то время, когда Академия приняла ее картины, М.В. была в отчаянии: «Я страшилась найти свое собственное направление». Это характерно для М.В. во все периоды ее творчества: она в постоянном поиске совершенного.
Она думает исключительно символом линий и красок. В поисках «души вещи» художник открывает свою душу, ею наполняется его работа. «Искусство – это Бог и искусство – для Бога», хотя ей же принадлежит мысль: «Из греха оно /искусство/ создает произведение, извлекая из него красоту».
«Маленькая божница» – даже огненное дерево – выше ее, а над ним еще далеко до снежной вершины – как далеко небо от человека внизу, ищущего небо в божнице, в своем – рукотворном.
Она пишет: «Художественная мысль – это откровение жизни в цвете, форме и музыке».
В отличие от абстрактного мышления М.В. считала, что в этой жизни «надо твердо стоять» и любить ее формы. Форма для М.В. – твердь, на ней она строит все остальное, поэтому ее работы не просто говорят со зрителем, но вещают: нельзя остаться в сторолне.

Thomas Right писал: «Слова, используемые будь то метафорически или буквально, почти ничего не могут сказать нам сами по себе о той реальности, на которую они так или иначе указывают»
Художник, по сути, разрабатывает свой метафорический язык с помощью цвета и формы. Горы у М.В. не те, что ежедневно окружали ее, когда она выходила на балкон или спускалась к озеру и шла им навстречу, но ее метафора этих гор – иной формы и цвета. Если, например, поставить человека, жившего в этих местах тысячу и более лет назад, перед ее холстом, он, возможно, бы узнал свое бытие и наверно обрадовался своему воскрешению. Поэтому если М.В. и художники ее круга, стремящиеся к новой духовности в искусстве, слышали Sounding the Depths (Музыку глубин), нас это не должно настораживать: меж нами лежат девяносто лет, за которые родилось столько новых метафор.

Прощаюсь у края дороги. (Это из моего стиха Лорке)

Л.
4

Дорогой Дан!

Спасибо за отклик. Начинаю уверовать в твой интерес: вопросов все больше, и уже есть комментарии. Да, любой вид творчества – реализация себя. Поль Валери назвал только одну сторону медали: «Живопись позволяет увидеть вещи такими, какими были они однажды, когда на них глядели с любовью.» Оборотная же сторона, – когда художник смотрит на натуру, заглядывая поглубже в себя, и не с любовью, но озлобившись на весь мир. В экспрессионизме много таких примеров, впрочем, начало обнаруживается уже в кругах дантевского ада.
У М.В. состояние зла, настоянного на боли, в контрастах красного и синего, в оголенности деревьев, в пиках гор. Окружающее ее пространство, обрамленное горами – константная данность, но как колеблется эта константа от одного пейзажа к другому: в этих «пределах» каждый раз новое содержание. Я думаю, это и боль, и отчаяние, и вынужденная загнанность в Аскону, навязанные жизнью. По аналогии вспомнила Врубеля: «Новизна на меня сначала производит холодное впечатление декорации, потом она мне делается противной необходимостью всегда иметь ее перед собой, потом, уже исподволь между работой и в повторяющихся невольно прогулках из своего внутреннего мирка (где у меня более всего привязанностей и воспоминаний) я начинаю привыкать и чувствовать теплоту. Так вот, чтобы пережить все эти ступени, надо и пожить в Венеции.»
Оставленная Явленским в 22 г. в Асконе, М.В., со всеми своими «привязанностями и воспоминаниями», могла это место возненавидеть. На счастье, пришла неожиданная встреча с Ernst Aye, которого М.В. назвала – Santo. Ее маленькое жилище он украсил архидеями и розами. Все ее желания он мог прочесть в ее глазах. Держась за руки, бродили они по Асконе. Своему поемяннику М.В. писала: «Я счастлива, что есть Aye”
Травма оставленности, одиночества, неблагополучия в уже преклонном возрасте одновременно «способствовала» дальнейшей уверенности в собственном стиле. Освобожденное от влияния друг на друга, искусство М.В. и Явленского только выиграло: разорвав многолетние узы они обрели свободу своей творческой индивидуальности.

Отвечаю на твой вопрос о мистицизме. О М.В. нельзя просто сказать, что у нее были только склонности к мистицизму: background – православие, от которого она ни разу не отступила. В переписке с Явленском есть их взаимные поздравления и описание пасхальных праздников. В Мюнхене в их доме справлялись и Рождество, и Пасха, на масляную пекли блины. В каждом письме: «С Богом!» «Храни Вас Господь!» Я даже осмелюсь высказаться о том, что оба они не ушли в абстракцию именно в силу своей веры. «Искусство есть видимый Бог» – мое название работы о Явленском. В этом они оба были совершенно солидарны.

Да, твое предположение о сюрреализме совпало с моим. Ее сюрреализм далек от «классического», он, скорее, в настроении, в состоянии, исходящем из образов, населяющих ее картины: «сюрреалистическая деформация при экспрессивности цвета»; конкретные фигуры и предметы с налетом сюрреалистического дуновения. Увиденное ею формировалось ее внутренним оком и воплощалось на холсте почти реальной сюжетностью с налетом сюрреалистической интерпретации, например, «Biergarten», 1907 г., который, кажется, уже упомянула в одном из писем.
Ни М.В., ни Явленский не пошли дорогой Кандинского, но многое приемля у Nabi, нашли каждый свое живописное русло, напитанное французами. Клуазонизм Серюзье близок М.В.: рисунок-канва резко разграничен цветовыми плоскостями, как это есть в эмали, витраже. И у нее, как у Серюзье, превалирует сюжет. Пожалуй, близость к натуре М.В. и передает сюжетом, который возвращает зрителя к тому, что он видит в яви.
Те годы, которые пишущие о М.В «всеведы» отштамповали жертвой, принесенной Явленскому, ушли у нее на обоснование рождающегося нового, ее собственного направления. Не даром и Грабарь, и Кардовский, и Кандинский признавали за ней первенство теоретика. Кто, как не она, писала о силе эмоциональной экспрессии, и это совершенно отразилось в ее портрете Ал.Сахарова : обобщенные локальные пятна «вырви глаз» красного и зеленого.
Франц Марк, член Нового объединения художников Мюнхена с 1910 г., особенно благодарен М.В. за ее влияние на его взгляды в развитии собственного стиля и дальнейшее его становление.

Я благодарна М.В. за обретение ее даров, просиявших еще одним откровением, коим вижу все ее работы, и наполняюсь им.

Поезд едет с юга на север: вершины Альп все белее. Вчера пришло лето.
Л.