Фредерик

1

По данным полиции кража произошла с рассветного часа субботы до второй половины воскресенья, когда владелец дома отсутствовал.

В том же рапорте полицией предлагается версия о том, что работал профессионал, который или лично знал план дома, или имел его чертеж: никаких следов спешки или попутного воровства не обнаружено.

Другая версия предлагает вероятность взаимоотношений пострадавшего коллекционера с вором, осведомленным о распорядке дня, а, возможно, и о частной жизни господина N. Хозяин, по всей видимости, был патриархален: на субботу он отпускал персонал, в доме не включалось элетричество.

Самое интересное сообщение, указывающее уже на «нюх» инспектора, – это результат экспертизы, подтвердивший копию с известного пейзажа Бальтюса, найденную хозяином прислоненной к стене, где раньше висел оригинал.

Затем рассказывается о том, как вообще началось расследование.

Далее Фредерик прочел о поимке коллекционера в Сардинии, украсившего свою новую виллу несколькими музейными вещами общей стоимостью без малого 7 млн. долларов. Работавший на коллекционера поденщик был пойман с поличным.

Отложив газету, Фредерик отдался во власть магии пейзажа, висевшего в простенке между окном и балконной дверью.

Сидя напротив вожделенной вещи, Фредерик упивался собственным величием: тонкостью ощущений в переживании возлюбленного объекта – вот его отличие от поденщиков, которые просто крадут для случайных нуворишей. Нет, он-то никогда ничего не повторит, не последует за чьим-то вкусом. И даже если вероломный посетитель, вторгшийся в его дом, воскликнул бы:

– О, я это уже видел у господина N.!

Фредерик остался бы невозмутимым перед этой репликой. Он знает, что может воспринять красоту вещи, не сравнивая ее с той, которую где-то уже видел. То, что он принес в дом, первозданно: он это нашел, оценил, вписал в интерьер дома, и теперь это предмет наслаждения, глубокой мысли, погружения в образ, попытка сделаться со-творцом того, кем эта вещь была создана.

Все, что здесь есть – отражение его души, его мира, в который практически не вхож никто, без его ведома.

2

Все равно предположение, что ты будешь когда-то понят, априори фальшь. Вот и его кумир Бальтюс был уверен, что пишет ангелов. «Вся моя жизнь религиозна», – это его собственные слова. А что же публика? – причислила его к эротоманам, извращенцам. Сам Фредерик, влюбляясь в Бальтюса, воспринимал его героев, равных себе – незрелых, лишь снящих сексуальные наслаждения, но еще не созревших для них.

Картины Бальтюса останавливают мгновение. Его «La Rue» – игра в «замри – отомри без слов». Так на ней на веке вечные замер юный Владимир Набоков, которого Фредерик без труда узнал, сличив с журнальной фотографией в статье о Набокове в его юбилейный год. Не из бальтюсовских ли «ангелов» сотворил русский писатель свою заокеанскую Лолиту?

Самые разные сюжеты, в том числе и фигуры людей в замерших позах, в картинах Бальтюса смотрятся натюрмортами: каждая картина – это вещь в себе, притаившаяся тайна.

Фредерик «породнился» с мастером Бальтюсом нереальностями реальности; он увидел в его творениях себя самого, как кот в “Le Chat au miroir” видит свое отражение в зеркальце в протянутой руке застывшей в предэкстазной позе девочки-подростка.

Бальтюс – поздний наследник романтизма.

С Фредериком, когда он погружался в созерцание Бальтюса, происходило именно то, о чем некогда проповедовал друг художника Антонин Арто, имея в виду сценическое действие и зрителя: «спектакль/…/ окружит зрителя со всех сторон, надолго погружая его в атмосферу света, образов, движений и звуков».

И когда все пространство будет заполнено, не останется свободного места и свободной минуты ни в уме, ни в чувствах зрителя. Это значит, что между жизнью внешней и созерцательной больше нет явного разрыва и нарушения связей.

Околдованный Бальтюсом, Фредерик не мог осознать, насколько весь образ его собственной жизни, от самых детских впечатлений, – точно мир не совсем вымышленных, но и не вполне здешних образов Бальтюса: игра в «замри» распространяется не только на героев, но и на весь предметный мир, в котором они оказываются. Скорее всего, сам художник пребывал в этом мире в промежутках между тем, что приносил наступивший день, в котором он вынужден был участвовать.

И все это, в конце концов, для того, чтобы вернувшись в повседневность, защититься от нее введенными под кожу видениями обожаемых пейзажей или мрачной жестокости сцены. Театр Фредерик любил с детства.

И по сей день аборигены, да не только они – перуанцы, боливийцы, не ведая того, совмещают видимую часть мира с невидимой: например, дерево или фигура человека отбрасывает тень, она для них – дух дерева или фигуры.

Ни ему, Фредерику, ни чьему-то поверхностному взгляду, скользящему по этим полотнам, не распознать тайну мастера. Его познание этих замерших в своем мирке существ – едва ли весомее стрекозиных крыл. Творческая личность – абсолютная бездна, а тот, кто старается в нее пробраться, проваливается, делает смешные движения, пытаясь выкарабкаться; подчас, до конца дней в этой бездне барахтается, так и не сумев постичь ее. Как некогда великий мастер Леонардо всю свою жизнь постигал тайну смерти, но она так и не пожелала открыться ему: просто пришла за ним и увела с собой.

Однажды в его антикварную лавку вошел человек лет сорока с папкой подмышкой. Фредерик указал ему на стол у окна и последовал за ним. Человек открыл папку и выложил на стол рисунок. По цвету и фактуре бумаги Фредерик мгновенно определил ее приблизительный возраст. Но когда он взглянул на рисунок, его взору предстала известная работа из серии «Unvollendeter Cezanne».

Уже не в первый раз Фредерик убеждался, как первозданный замысел мастера может измениться в дальнейшем пути к зрителю: эскиз – это и есть первозданность, картина – вторичный эффект.

Как, верно, нужны были этому типу деньги, если он, не побоявшись быть обнаруженному, зашел к первому попавшемуся антиквару. Но ведь это не случай: Фредерик – именно тот, кто не выдаст.

Недавно один из покупателей оставил на прилавке небольшой фолиант, оказался –

Baricco, Фредерик раскрыл его на странице, где автор перечислял: кто, когда и как умрет. Повидимому, действие происходило в небольшом английском городке, судя по именам. Прочитав эту страницу и перевернув следующую, он все читал о предстоящих каждому смертях: «Мот, который играет на чем-то вроде скрипки, – он умрет молча, сам не зная за что». Что же он, этот Baricco, расписывается в собственном бессилии или наоборот – в мудрости? «Мы читаем, чтобы заглушить страх.» Или, продолжает мысль автора Фредерик, чтобы отодвинуться от него, уйти в предлагаемый нам мир, неважно – какого он качества, главное – скрыться на время от врага, преследующего нас всю жизнь – страха.

Но и я и вы, господин писатель, верно, забыли, Его, Который радуется нашему доверию и ничего другого от нас не ожидает за Свой великий дар – нашу жизнь? Откуда же у нас страх? Вероятно, от маловерия, от насилия и от незнания, что мы сами способны совершить.

У нынешних писателей достаточно интеллекта и умения владеть пером, они ставят вопросы, отвечать на которые будут уже другие.

3

Чему он никогда не научился – это жить в толпе. Ему казалось, что в ней невозможно оставаться собой, а без этого он не мог прожить и часа.

Один вывод он все-таки сделал: вероятно, мать, окруженная детьми, способна слышать каждого из них и при этом сохранять ощущение самой себя. Это он наблюдал в гостях у недавно овдовевшей жены кузена отца: четверо (теперь уже взрослых) детей, когда-то наполняли дом таким гамом, что ребенок-Фредерик, чтобы не привлечь их внимание, забирался в вольтеровское кресло покойного деда, прихватив какую-нибудь игрушку, и не высовывал носа, пока кто-то из взрослых не спохватывался о его исчезновении.

Но тетенька, как он интуитивно понял, не забывала о себе ни на минуту: она принимала гостей, отправляла прислугу за провизией, присаживалась к столу, чтобы написать письмо, говорила по телефону, не выпуская малыша из рук, спускалась вниз к мужу, а вечерами усаживалась неподалеку от кресла, в котором замирал Фредерик, и писала дневник.

Он рос одиноким, одаренным специальным чутьем к произведениям искусства. Ни с кем не разделил он свой дар. Мать он не помнил, она погибла под снежной лавиной в швейцарских Альпах. Отец был занят в своей антикварной лавке. Фредерик мог быть для него полезным в будущем, когда он сможет помогать ему в деле, чтобы умножить капитал. Мальчика воспитывала сестра отца, старая дева, не чаявшая в нем души, но не умевшая, как мать, проявить свою ласку. Мальчик не любил тетку, она была для него zu haesslich.

От отца ласки он не знал. Более всего ему не хватало прикосновения, особенно если он рассказывал отцу о несправедливости или брутальностях в интернате.

Все, что мальчику не перепало или не додано в детстве, Фредерик компенсировал любимым занятием: он садился у окна в кабинете отца вместе с большим старым фламарионовским альбомом и часами копировал те рисунки, а позднее и живопись, которые его особенно волновали.

Отец был знатоком искусства, но привить сыну любовь к антикварным вещам он не сумел: рано заметив тонкий вкус мальчика, он положился на провидение. Гораздо больше времени он уделил посвящению юноши во все хитрости антикварного предприятия, не гнушаясь и тем фактом, что присвоение чужого становится нормой жизни. Замечал ли радеющий родитель исчезновение из его карманов мелкой монеты?

Этого сын так и не узнал.

Отец держал Фредерика в полурабстве, он не имел ни минуты на разгильдяйство, утоление собственных прихотей. Вгрызаться в науку и извлечь из нее максимум, который применится к жизни в свой день и час – это было главным для отца; у ребенка должно выработаться стремление к прорыву, к достижению, к овладению, остальное даст сама жизнь. Отклониться от предписанного отцом было невозможно. Все это врезалось в память Фредерика, но теперь ему было, чем возразить строгому родителю:

воспитывая сына прагматиком, он все-таки не мог лишить его природных задатков, и одним из них было ликование первооткрывателя. Отец мог рассказать сыну о любом произведении искусства, о его родословной, но одного он не мог – затрепетать от переизбытка чувств, онеметь от восторга. Не знал он так же, как в тиши ночи Фредерик отдавался воображению, оно воскрешало перед ним увиденное чудо. В это время он был единственным обладателем этого чуда, он знал, что никому не удастся его отнять.

Тело его напрягалось, руки, точно магниты, тянулись к вожделенной вещи. Он чувствовал ее в руках, и только в тот момент, когда он хотел «спрятать» похищенное, тело постепенно расслаблялось. В какое-то мгновение включалось сознание чувством вины и непоправимости содеянного.

Все это не раз происходило с ним в интернате в длинные зимние ночи, особенно после какой-то неудачи или предательства товарища.

Дома он размышлял о судьбе частных коллекций: кому они достаются после смерти владельцев?

Конечно, есть наследники, но он-то – единственный сын, скорее всего, так и останется Junggeselle. Есть галереи, которые будут в восторге поживиться. Есть, наконец, сharity: на этом он и остановится, в свой час.

Фредерик был терпелив, но личного интереса не проявлял. Отец утешал себя, решив, что все придет с опытом.

Когда сыну исполнился двадцать один год, отец впервые оставил на него лавку; сам он вынужден был отлучиться в Верону: посмотреть, в каком состоянии находился оставленный ему умершим кузеном небольшой запасник. Его кузен собирал всякий хлам, но дареному коню в зубы не смотрят: а вдруг блеснет что-то пригодное для его скромной лавки.

Фредерик прекрасно справился с возложенными на него обязанностями, даже сумел продать совершенно безликую вещь, годами занимавшую место во все более тесном салоне.

Отец зачастил в Верону. Фредерик ни разу не спросил отца, только ли заботы о семье кузена вынуждают его постоянно наведываться в Верону? Все образовалось само собой: отец видел, что Фредерик справляется с лавкой и в конце концов сделал его полноправным хозяином, а сам подолгу оставался в Вероне.

О том, что отец открыл там свое дело, Фредерик узнал только на свадьбе одного из детей тетеньки, похоже, уже и не вдовы, т.к. отец теперь жил в ее доме.

4

Если история человечества началась первородным грехом, похищение – одно из тягчайших пригрешений. Зато Фредерик не мог себя упрекнуть, что попусту прохлаждался в этом мире с тех пор, как осознал себя сыном своего отца (могущего позволить себе немного больше, чем, например, зеленщик в лавке напротив их дома), он постоянно трудился.

С детства он любил красоту. Отец всегда говорил о его будущем, о том, как он станет продолжателем его дела, умножит все, что отец смог приобрести и сберечь. Но Фредерик, не прекословя отцу, совсем не интересовался этим продуманным отцом будущим; он сберегал в своей душе те образы красоты, которые в ней запечатлевались по мере его возмужания. Ничто прекрасное не ускользало от его пытливых, ненасытных глаз. Будучи еще отроком, он имел тот образ самого себя, который хотел сохранить на всю последующую жизнь.

С юности он знал о загадочном свойстве своей души – находить общение не только с людьми, но и с некоторыми «персонажами» неодушевленного мира. В детстве его «другом» была недостроенная мансарда в предгорьях Альп; она преображалась: то в старую лахань, болтающуюся у берегов Таити, то в огромный густой дуб, который он воображал себе с тех времен, когда тетка читала ему сказки.

Разглядывая то, что попадало в поле его зрения, видел и ощущал он, на самом деле, совсем другое; это «другое» дарило ему его воображение: легко выпрастывало оно из памяти те картины и ощущения, которые возникли ранее. Эти «сигналы» он охранял от внешнего содома, в котором приходилось находиться ежедневно. И думал он, подчас, о раздвоенности реальности: вот я здесь, и гляжу в высокие окна освещенного помещения, но вижу-то я вовсе не это помещение, а то, что поднимается из глубины сознания, и поселяется в этом помещении, точно оно никогда его не покидало. Вот и две реальности, а ведь их может быть и больше? И оказывалось не раз, что он любил не то что видел, а тот клад, который хранился в нем самом. И эта любовь могла окрашивать пейзаж за окном, проходящую девушку, закидывающую желтый шарф за спину, съежившуюся от порыва ноябрьского ветра, швырнувшего ей в лицо остатки кружащихся листьев вокруг осиротелого, нагого дерева.

Все это было дано ему от природы, потому так рано он мог разгадать задумки старых мастеров, восхититься своим открытием, идти в этом направлении дальше, следуя своему дару. Искусство стало его сутью. Доходило до того, что цвет, который был для него таким же живым, как его душа, становился характеристикой той или иной персоны, приблизившейся к нему в жизненной ситуации. Собственно, эта персона существовала уже не как таковая, но ее изображение во весь рост или маслом или сепией; иногда доходило до майолики, отливавшей перламутром в солнечных лучах. Таких персон было немного, как правило, они должны были сыграть особенную роль в его жизни, чтобы запечатлеться в майолике.

Однажды в последний год учения в интернате ему удалось убедить тамошнего лекаря в том, что он страдает мигренями чуть ли не от рождения, и теперь головная боль так жестока, что мир вокруг него меркнет с каждой минутой и ему необходимо уйти к себе в комнату, завязать глаза шарфом и полежать некоторое время или хотя бы посидеть в удобном положении. Все это он быстро проделал, как только был отпущен эскулапом, но уже через полчаса он сбегал с пригорка, на котором находилось здание интерната. Пройдя редкий лесок, он вышел к небольшому пруду. В висках стучало, возможно, от быстрой ходьбы, но и от известного напряжения, которое от него потребовалось, чтобы разыгранная перед лекарем сцена принесла желанные плоды.

Он присел у самой воды, зачерпнул ее в ладони и хотел смочить голову. В это мгновение он глянул в воду и увидел в ней искаженное болью лицо, совершенно ему неизвестное. Фредерик отпрянул, но соблазн увидеть еще раз кого-то «другого», вместо себя, победил и он наклонился над водой. Лицо было все тем же – совершенно неизвестным, только уже вполне спокойное, что позволило ему отчетливо разглядеть незнакомые черты.

– Jetzt glaube ich, einen zu schönen Traum geträumt zu haben.

5

Если бы его спросили, что омрачает его думы, ответ последовал бы незамедлительно – будущее. Он запрещал себе самый малый помысел о нем. Уже в юности он увлекся культурой древних, архаикой, она избавляла человека от будущего своей ритуальностью.

Будущее было его неотвратимым врагом. Ни полиция, ни какое-то нелепое стечение обстоятельств не вызывали в нем столько горечи, сколько знание, что однажды он больше не откроет глаза, чтобы еще раз созерцать созданный им несравненный мир.

Как-то один эстет – завсегдатай его лавки – спросил Фредерика любит ли он Моранди? Пока Фредерик вопрошал себя, что же их так разнит – Моранди и Бальтюса, вспомнив при этом, как он оказался в Турине, на чердаке старой сеньоры Ломбарди, где увидел рядышком их обоих: Моранди – innocent.

Эстет объяснил причину вопроса: оказалось, вещи на угловом столике в салоне магазина сгруппировались точно, как в натюрморте Моранди. Фредерик признательно улыбнулся, но разговор не продолжил.

Зачем ему в ком-то вызывать ассоциации знатока Моранди, чьи две работы, как сообщили в газете, бесследно исчезли с недавнего аукциона в Англии. Когда-то это может навести на след следователя с тонким нюхом. You never know with bee.

И даже на претивших ему аукционах, когда он, более по привычке, следил за выражением лица, чем за молоточком, оценщика, так редко возникало перед ним в зале лицо, по напряжению которого он угадывал скрытый восторг, жажду обладателя.

Совсем иные переживания рождались в нем во время раздумий над тем, как он похитит возлюбленную вещь. Здесь он из одухотворенного красотой знатока превращался в охотника.

Разве он помнит, как это удалось? Да помнит ли он все предыдущие удачи? Сознание отключено, собранность всего существа, фиксация момента, единственно верное движение. Нет, описать это состояние он не в силах. Свершилось – вот и все.

В этот момент дух его возмутился: разве можно сравнивать его с ворами и жуликами, для которых ценность добычи определяется банкнотами! А сам он мог ли вообразить, как плод его любви, завязанный в нем, созревающий и, наконец, воплощенный, может обратитьтся в денежный знак! Тот, кто посягнет на его святыню, должен погибнуть от его руки! Неужели он подвергся синдрому Solipsismus!

6

Как описать это откровение свыше – вживаться в замысел неизвестного тебе мастера,

судьба произведения коего столь замысловатыми витками вела его, пока не добралась до тебя, блуждая по ним без малого четыреста лет? Фредерик досадовал на пишущих о мастерах и мастерстве: отчего они не создают топографию судеб самих произведений?

Знает ли художник, что он уже включил нас в тот мир, который создали его душа, глаз и мазок? Знает ли он, что небольшое полотно заняло невообразимые пространства нашего сознания? Сколько непостижимых ему миров притянул он или втянул в сотворенный им мир? Один скульптор, на поставленные ему вопросы о воздействии его творчества на зрителя, ответил:

– Я ни о чем не думаю, потому что сам становлюсь этим камнем.

С тех пор, как закончились годы учения (после интерната он слушал в университете лекции по античности, увлекся археологией, продолжал делать копии тех вещей, которые его наиболее вдохновляли) Фредерик не имел каникул. В отсутствие отца он был привязан к лавке; только изредка удавалось выбраться из повседневности, да и то не к морю, чтобы наплаваться, но на антикварную мессу или аукцион.

И все-таки иногда, возвращаясь из деловой поездки, Фредерик разрешал себе провести несколько часов там, куда вел его беспокойный дух наслаждения великой красотой, крупицы которой он находил под сводами церквей или в Уфиц во Флоренции.

С детства он знал и любил Италию. Кузен отца был женат на итальянке из хорошего рода, корнями уходившего в позднее средневековье. Старая сеньора Ломбарди из Турина тоже принадлежала этому роду. Фредерик никогда не забывал, как еще в детстве был приведен отцом к сеньоре Ломбарди и после разговора с ней о том, что он делает копии со старого отцовского альбома, удостоился чести увидеть ее коллекцию. Сколько раз потом он воображал себе те вещи, которые потрясли его детскую душу.

Когда он сидел перед алтарем в церкви SantEgidio во Флоренции, его охватил озноб, едва справившись с ним, он почувствовал вдруг окутавшее его тепло, точно он находился там, в мягких складках мантии Мадонны. Она «преследовала» его из Уфиц, где он стоял перед алтарной доской, давно перенесенной сюда из храма и отданной на потребу туризма.

Ласково-субтильная манера Lorenzo Monaco – бальзам на душу Фредерика. Возможно, тоска по материнской ласке нашла свое утешение в этих мягких, чувственных образах Матери и Младенца.

Мастер-монах Лоренцо Монако, принадлежал к сиенской и флорентинской школам. В его алтарных росписях легко прочитывались атрибуты поздней готики, но и его глубокая вера и любовь к Богоматери не могли ускользнуть от страждущего духа Фредерика. Со свойственной монаху нежностью написан образ Мадонны, и не только этой в «Поклонении волхвов», но и той, одной из первых в «Бегстве в Египет».

Еще в отрочестве, в простой церквушке, куда на воскресную мессу приходили интернатовкие питомцы, Фредерика охватывало неизбывное чувство радости: есть Тот и Та, Кто его слышат, знают. Теперь он нередко тосковал по тем незабвенным мгновениям.

Однако он был начисто лишен мечты. Никакие заоблачные дали, если они были связаны с определенным моментом будущего, ничего не значали для него, Только если он вожделел к новому предмету своей страсти, он размышлял, каким образом и когда начнется его путь к обладанию.

Теперь это была Мадонна в лапис-лазуревом облачении кисти Lorenzo Monaco. Она так крепко прижимает к своей щеке мдаденца, что Он весь вписывается в контур ее фигуры – воссоединен с матерью воедино.

Фредерик вдруг так страстно захотел завладеть этой Мадонной, как уповающий на нее несчастный калека, верующий в ее чудотворное исцеление. Он уже лилеял свою первую молитву к Ней – о заступничестве за него перед будущим. Он вымолит у Нее отсрочку и прощение.

Эта вещь находилась в небольшом сквозном зале и входила в ретроспективу музея Лихтенштайн в Вене.

Между двумя высокими окнами Фредерик увидел узкую дверь. Куда бы она вела? Смотритель зала сделала кому-то замечание: фотографировать запрещалось, однако Фредерику была необходима фотография Мадонны, он сделает с нее копию точного размера и колорита, чтобы осуществить свой замысел.

Теперь его интересовали скрытые камеры и сигнализация. Заманчивее всего было бы скрыться в эту узкую дверь, но как отвлечь смотрителя?

Вставная глава

Есть грань между сознательным воровством и клептоманией: между расчетом и заболеванием. В случае болезни нужен психотерапевт. Однако блюстители закона меньше всего знают о заболевании, они ищут преступника.

Что касается самого клептомана, то он, крадя, испытывает удовольствие, сравнимое с курением марихуаны. Удовольствие еще и от риска, оттого, что он не пойман. В кровь выделяется адреналин.

Если период между следующей кражей долог, появляется своего рода зуд, как у gambler. В этот период его одолевает совесть, страх перед наказанием, и это только усиливает страсть к краже.

Отличие клептомана от просто вора в том, что он делает свое дело водиночку. Клептоман ни разу не взятый на месте воровства, может в процессе самоубеждения вернуть краденое, конечно, не в открытую, но окольным путем.

Иногда клептомания имеет сексуальную направленность, именно это обнаруживается у Фредерика в обожании эротичных подростков Бальтюса.

8

Если заглянуть «за» пейзаж Бальтюса, легко очутиться на дороге в его «Le Chateau de Chassy» и ехать по ней вверх (уже по теперешнему маршруту), можно добраться до монастыря.

Дорога к нему в жаркий день долгая, изнуряющая. Долина лежит глубоко внизу, когда на нее смотришь с изгиба мощеной камнем дороги. Усадьбы и маленькие виллы, разбросанные в предгорье, отсюда кажутся небольшими светлыми пятнами на красноватых склонах гор.

С тех пор, как Фредерик переселился в эти места, он обнаружил в себе некоторую перемену: он стал спокойнее, точно у него резко снизилась гормональная активность; это уже область психиатра, с ним ему повезло: не всякий их брат может отличить клептомана от вора. В его случае сексуальная подкладка помогла доказать психическое расстройство, и, конечно, тот факт, что Фредерик существовал в иной реальности и его кража – не с целью обогащения, но обладания. У Фредерика были долгие периоды ремиссии, когда он был успокоен созерцанием «добычи». Основной заслугой психиатра было доказательство кражи, по сути, одного и того же предмета – вожделенного произведения искусства.

В нем не было уже того порыва, когда, поддавшись буйству мысли, с одержимостью летел он ей в след. Находясь еще в просветленном состоянии ума Фредерик, составил и нотариально заверил распоряжение о том, чтобы его поместили в монастырь с несколькими, перечисленными им вещами, дабы он и они поселились там до конца его дней. Позднее эти вещи переходят в собственность монастыря.

Как он любил созерцать. Место, которое он выбирал, должно было быть открытым, чтобы глаз не упирался ни в стену, ни в подножье горы – только простор, в котором его воображение могло нежиться в теплых лучах заходящего солнца или содрагаться при виде бурлящего потока, срывавшегося с крутой стремнины. Его неугомонный дух и зоркий глаз создавали из всего им виденного невероятные миры, в которых действительность была лишь необходимым реквизитом к волшебным декорациям.

Этот патер Vincent стал подозрительным: каждое слово Фредерика он точно взвешивает на весах, одновременно «оглядывая» это слово со всех сторон. (Разве слово – предмет, можно ли на него взглянуть со стороны?)

Но он и не собирается исповедоватья, для этого он еще не готов, и не перед Богом ли предстает он, стряхнув с себя легкую дрему по утрам? Что вообще может быть сокрыто от Бога? Адам был разоблачен мгновенно, когда он стал прикрывать свою нагую плоть; то же и с Каином: только он отошел от убитого Авеля, как услышал голос: – Каин, где твой брат Авель?

Патер Vincent урезонивает Фредерика в том, что здесь, на земле каждому надо сделать что-то по силам, чтобы его место не оказалось только нишей для урны. Иными словами: какая польза от созерцания, когда можно трудиться. Жажда наслаждений от красот природы или мира, созданного чьим-то воображением, – грех. Но сам-то он – Vincent разве с «глаголом неба на земле»?

Как насторожился патер Vincent, когда он вчера после вечерней трапезы обронил:

– Все мы здесь персонифицируем Бога.

Как правы иудеи, которым бы и во сне не приснилось изваять Бога из куска мрамора или оставить его вечно парящим под куполом Сикстинской капеллы, да еще с рукой, протянутой к вечному Адаму. Нет ли вообще в этом жесте некоторого скрытого смысла мастера Буанаротти? Сколько всплесков вызвал один его «Давид»!

Не менее подозрительным патер Vincent был в разговорах о вечности. Фредерик заявил, что он не намерен обсуждать «вес» души, ее ауру. Душа есть, она в каждом из нас, смертных. Что с ней будет потом, он не знает. Что касается вечности, у него своя концепция: вечность – это память. Мы, все до единого рожденные на этой земле, получили в дар память, т.ч. умри он теперь, кто-то – тот же патер Vincent – сможет продолжить его историю, она примет иные очертания, но тот, кому будет даровано слово, сможет писать его историю дальше, за ним – следующий, etc.

Человек творит вечность здесь на земле, т.к. получил в дар слово, звук, кисть, резец, таким образом он – со-творец Всевышнего, т.е. может в этом случае считать себя образом и подобием Божиим.

И в этот момент Фредерик заметил, как патер Vincent напрягся, чтобы сдержать сиюминутное возражение, так ему не терпелось утвердиться в своих канонах.

-Что ему Гекуба? – подумал Фредерик.

Лидия Гощчинская